День Достоевского. Белые ночи, бедные люди
Именно 3 июля началось действие романа «Преступление и наказание». И это, что ни говори, очень понятно — не мрачным темным ноябрем, не вьюжным каким-нибудь февралем — а именно в июле, посреди питерского лета, когда дневной свет вообще не гаснет и безжалостно выявляет все происходящее.
Наступили ясные дни, и вдруг стало заметно, как некрасивы дома при ярком солнце. Вечером, в сумерки, или в пасмурную погоду — не то: город весь в какой-то таинственной туманной прелести или облечен в строгую красоту. А вот солнце наше северное — не столько греет, сколько заливает каким-то ровным бледным светом весь город. Дома и небо — словно выцветшие и поблекшие, нет никаких полутонов, сплошной контраст. Город смотрится бедно и болезненно.
Такое состояние мучило меня пару дней — пока я не понял, в чем тут дело. Это Петербург Достоевского решил напомнить о себе. Сначала подспудно, намеками и стилем. А на днях, 3 июля, — он вырвался наружу. День Федора Михайловича Достоевского, впервые в Петербурге.
Федора Михайловича поздравили с его днем.
Это я — Раскольников!
Именно 3 июля началось действие романа «Преступление и наказание». И это, что ни говори, очень понятно — не мрачным темным ноябрем, не вьюжным каким-нибудь февралем — а именно в июле, посреди питерского лета, когда дневной свет вообще не гаснет и безжалостно выявляет все происходящее.
Стоит выйти с «Владимирской» в Кузнечный переулок — и попадаешь в самую гущу. Толпа движется по переулку, наполняя его радостными, хотя и бессвязными восклицаниями. Трубят, ревут трубы — это даже не пьяный оркестр, а какой-то совершенно уже упившийся. Среди горожан вдруг замечаются странные персонажи — ободранные, с набеленными лицами и подведенными глазами. Ошибиться невозможно: вот, покачиваясь, ползет хмельной Мармеладов. Там шагает, озираясь, бледный Родион Раскольников — всклокоченный, с топором наперевес. С извиняющейся улыбочкой проходит молодой человек в клетчатом плаще — это, вероятно, князь Мышкин. Посередине шествия несут, кажется, гроб с самим Достоевским. Но несут не из дома, а к дому — такие похороны наоборот.
Вдруг (о, это любимое достоевское «вдруг!») замечаешь, что возле тебя город начинает изменяться. Пропадает современная реклама, зато на облупленных стенах домов появляются вывески вроде: «Мясо. Рихтеръ и сыновья», «Трактиръ с 1822 г.» — и тому подобное. Это происходит плавно и совершенно незаметно. Впечатление — сильное. А на статуи при Кузнечном рынке напялили цилиндры. Продавцы в белых фартуках стояли и смотрели, раскрыв рот: то на шествие, то на статуи в цилиндрах.
— Интересно? — спросил я одного из них.
— Очень.
— А Достоевского что-нибудь читали? — он заулыбался и ничего не ответил.
Вдруг впереди раздались какие-то крики. Я подошел — там кто-то из набеленных персонажей Достоевского прижимал к земле какого-то растрепанного старика. «Милицию сюда, скорее!» — кричал кто-то. Мимо прошел такой же набеленный городовой в каске и с саблей. Большинство народу вокруг решило, кажется, что его-то и звали — такой номер в программе праздника.
— Нет, настоящую милицию звали, — рассказали мне очевидцы. — Этот дед, когда мимо него проходил Родион с топором, — закричал: «Это я — Раскольников!» Сломал тому топор, побежал и ударил покойного Достоевского в гробу. Достоевский приподнялся и треснул обидчика в ответ. Новый Раскольников принялся, натурально, лупить проходящих мимо старушек, пока его не скрутили. Вот что значит — нам не дано предугадать, как наше слово отзовется!
Июльские тезисы
А вот и он сам. На балконе музея-квартиры (а сейчас — просто квартиры Достоевского) произошло какое-то шевеление, и вдруг вышел туда сам господин романист, вполне живой, как есть — в бороде, в сюртуке, лысоватый... Им сделался на время заслуженный артист РФ Сергей Барковский.
— Дорогие мои! — сказал Барковский — Достоевский. Трубы взвыли, как ужаленные слоны. — Вот так, родные мои! — (Бурные аплодисменты.) — Я не хочу мыслить и жить иначе как с верой, что все наши девяносто миллионов русских (или там сколько их тогда народится) будут все когда-нибудь образованны, очеловеченны и счастливы. Я знаю и верую твердо, что всеобщее просвещение никому у нас повредить не может. Верую даже, что царство мысли и света способно водвориться у нас, в нашей России, еще скорее, может быть, чем где бы то ни было, ибо у нас и теперь никто не захочет стать за идею о необходимости озверения одной части людей для благосостояния другой части, изображающей собою цивилизацию, как это везде во всей Европе.
А дальше действие распалось на несколько осколков, как сюжетные линии в романе Достоевского. Напротив рынка Театр «Кукольный формат», спрятавшись за ширмой, показывал представление «Федя и Петя». Федя — понятно кто, а Петя — в смысле, Петрушка. Дескать, именно с Петрушки началась вся достоевщина. «Влияние Петрушки на впечатлительного нашего классика — бесспорно!» — доказывали кукольники. — «Когда у писателя кончались идеи и наступал творческий кризис, он шел на ярмарку и наблюдал за Петрушкой, который с криками «Ах вы, твари дрожащие!» и «Все позволено!» дубасил всех подряд. Петрушка тут колотил самого классика.
Чьих будете?
В стороне, на высоких подмостках в ближайшем сквере, Театры «АХЕ» и «DRYSTONE» показывали «Один сон из жизни Ф. М.» — по их собственному определению, «публичное представление личных вещей и слов Федора Михалыча прямо на свежем воздухе в двух действиях». Это действительно был сон — иначе не назовешь. Лысые люди плавно ходили по сцене, рвали книги и жгли их в ведрах с неугасимым огнем. Кто-то кромсал арбуз, покрашенный в черный цвет, так, что кровавые ошметки летели во все стороны. Кто-то палил из пистолета. С крыши дома еще один участник разбрасывал листки бумаги.
— А вот это мои крепостные выступают, — вдруг сказал кто-то. Я обернулся — и увидел барышню в очках, в старинном платье и в капоре.
— Ваши? А вы, простите, кто?
— Я? Бывшая Федора Михалыча. Какие вы вопросы неловкие задаете, право. А вы чьих будете?
— Как это — чьих? Я не понимаю это «чьих будете?».
— Разве вы не знаете? У нас, в высшем свете, всегда такое обращение принято при знакомстве: «Чьих будете?» Хотите — куплю и вас тоже в свои крепостные?
— Нет, спасибо, — отвечал я и отодвинулся от безумной — на всякий случай.
— Поверили? А вообще-то я из Театра «Битком», меня зовут Ксения. Мы вместе с «Таким театром» устроили уличные сценки перед Музеем Достоевского.
— Теперь ясно. А кто вас пригласил?
— Александр Баргман, постановщик всего праздника. Мы с ним уже несколько раз работали. Вообще мы как раз и специализируемся на уличных представлениях. По-моему, это все очень удачно, просто превосходно. Разве что звук можно было бы сделать получше — не все слышно.
Перед домом писателя действительно происходили сценки — верней даже, безобразные сцены и истерики, как и положено. Называлось это — «Смешные и оскорбленные». То Катерина Ивановна Мармеладова таскала за волосы Амалию Людвиговну, немку.
Из окна ниже этажом высовывались проститутки: «Мужчина, дайте пятачок на портвешок! Да вы же к нам вчера заходили, паспорт забыли!»
— Соня Мармеладова, и вы здесь! А как же Евангелие читать?
— Так ведь это дома, а тут я на работе!
Все это по отдельности, может быть, смотрелось бы нелепо и никакого впечатления не производило. Пантомима Театра «АХЕ» — чересчур ушла в заумь, сценки с давно известными героями — ну что в этом такого особенного; на Петрушку тоже долго смотреть не хотелось.
Но сочетание всего этого вместе рождало какую-то неповторимую атмосферу. Смешение, паноптикум, какое-то живое бурление — публика была как завороженная. Она словно и впрямь угодила в романы Достоевского.
А может быть, мы их и не покидали?
Сергей ЗАЙЦЕВ, фото Натальи ЧАЙКИ
Метки: Литература Праздники
Важно: Правила перепоста материалов