...Мне достались Саврасов и маленький Айвазовский
Страница пятая: 17 апреля 1942 года, пятница
Утром, возвращаясь пешком из редакции после ночного дежурства, неожиданно повстречал давнюю знакомую.
А случилось это так. На щитке объявлений рядом с Филармонией прочитал официальное извещение дирекции, отпечатанное на машинке: «Творческий вечер Ваграма Папазяна [1] отменяется ввиду отсутствия света». А рядом было налеплено множество рукотворных объявлений — одно другого выразительней: «Рояль концертный в отличном состоянии меняю на сгущенное молоко». Или вот еще: «Нужны дрова!!! Условия любые».
Доска объявлений. Здесь можно было купить Левитана.
Я вынул блокнот, решив кое-что записать на память. Вдруг кто-то меня окликнул. Обернулся. Знакомое вроде бы лицо. Высокая женщина в меховой шубке, закутанная оренбургским пуховым платком.
— Неужто не узнали? А «Струги Красные» помните?
— Валентина Михайловна? — я узнал ее. Разумеется, это была Валентина Михайловна.
Правда, слегка полинявшая, но по-прежнему красивая. Картавит также мило, как и прежде.
— Кошмаг в Ленингаде! Дело идет к катастгофе!
Познакомились мы года два назад. Открылся дом отдыха «Струги Красные». Редакции выделили три путевки, и трех счастливчиков отправили в густой корабельный сосняк на берегу живописного Щирского озера. Дом отдыха казался нам просто сказочным — загорали, купались, ходили босиком, по вечерам — волейбол. Просто идиллия. К концу второй недели нашего безмятежного существования неожиданно появилась роскошная дама в блестящих туалетах.
Вела она себя замкнуто и отчужденно. С утра она отправилась в лес с этюдником. Красивая, длинноногая, загадочная. К обеду вышла в изысканных кремовых брючках спортивного покроя, к ужину — в элегантном шелковом платье с вишневой пелеринкой. И каждый день новые одеяния. Простодушные и бедные наши наборщицы, не вылезавшие из ситцевых сарафанчиков, как-то приуныли, понимая, что переплюнуть «художницу» не получится.
С мужчинами Валентина Михайловна держалась неприступно…
Многие пытались приволочиться за нею, но безуспешно. Однажды вечером я подсел на скамью, где сидела за папироской Валентина Михайловна.
Мы разговорились и выяснилось, что у нас масса общих знакомых. Валентина Михайловна довольно свободно рассуждала о литературе, о живописи, о новинках кино, обнаруживая редкостную осведомленность. Правда, уяснить, где и кем она работает, мне так и не удалось. С улыбкой она аттестовала себя так: «Я и художница, и переводчица, и пианистка, и немного режиссер…» По оживленному настроению моей собеседницы я понял, что она рада нашему знакомству.
Но наутро как раз прибыл ее муж, а мне подошло время уезжать. После этого мы не встречались, если не считать мимолетной встречи на площади Урицкого (в 1944 году площади Урицкого возвращено название Дворцовая. — Ред.), где состоялся финиш марафонского пробега «Ленинградской правды». Тогда мы, помнится, даже и словом не обмолвились.
И вот неожиданная встреча на улице. Я выразил свое удивление тем, что она не эвакуировалась осенью.
Валентина Михайловна помолчала. Потом спросила с усмешкой:
— А зачем эвакуироваться? Погибать — так дома…
Немного прошлись по улице. Прощаясь, Валентина Михайловна пригласила заходить, дала адрес.
— Лучше сегодня вечером, — сказала она. — Посидим, вспомним мирные дни. Кстати, будет «общество».
И что бы я ни делал в этот день, невольно возвращался мыслью к этим словам: «Будет общество». Неужели есть еще в истерзанном Ленинграде дома, где мирно собираются по вечерам, о чем-то беседуют, коротая время. Интересно бы все-таки узнать, что это за «общество»?
В шестом часу вечера я постучался в дверь квартиры на Конюшенной. На лестничной площадке было холодно, дверь довольно долго не открывали.
Наконец, заскрипел засов и на пороге меня встретил муж Валентины Михайловны. Он был в валенках, а в руке держал причудливый китайский фонарик из цветной бумаги, в котором трепыхалось крохотное пламя елочной свечи.
— Вы Сапаров? Следуйте за мной. Только осторожнее…
Из темной просторной прихожей мы попали в еще более темный коридор, сплошь заставленный какими-то шкафами и пирамидами коробок. Муж Валентины Михайловны шел впереди, уверенно лавируя и, наконец, толкнул дверь в комнату.
— А-а, здравствуйте! — услышал я голос хозяйки.— Милости прошу. Раздевайтесь, пожалуйста. У нас тепло.
Огромная комната походила на зал для приемов. Окна были задернуты тяжелыми портьерами из ярко-синего бархата. Старинная александровская мебель, множество картин на стенах, роскошные золоченые багеты, гобелены, какие-то фарфоровые барельефы…
А посреди комнаты — печь-времянка. Но не закопченная «буржуйка», как обычно, а довольно изящная, со светлой керамической отделкой.
Собственно «общества» пока не было, если не считать худощавой широкоскулой девицы, называемой почему-то Зизи, оказавшейся впоследствии Елизаветой. Да хмурого мужа хозяйки, не принимавшего участия в разговоре и поглощенного растопкой печи.
Валентина Михайловна была в стеганой шелковой пижаме, отороченной собольим мехом. Поверх пижамы она накинула на плечи меховую душегрейку. Такие носят офицеры на переднем крае.
Для начала принялись меня расспрашивать о новостях с «той стороны», из армии Федюнинского. Ожидается ли прорыв? И верны ли слухи о прибытии свежих сибирских дивизий? Отвечал я неохотно, общими фразами, так что вопросы ко мне быстро иссякли.
Сидя в парадной комнате по-видимому очень большой квартиры, глядя на дорогую мебель, ковры, старинные картины, фарфор, я невольно призадумался.
Допустим, Валентина Михайловна — художница, причем не из знаменитостей. Муж ее — обыкновенный завгар (заведующий гаражом. — Ред.). Откуда же все это великолепие, это богатство?
«Общество» подобралось на диво. Какой-то техник-интендант, ранее имевший отношение к кинематографу. Какой-то дока — Наум Петрович в военной форме, но без петлиц. Еще девушка, которую звали Эдит. Хозяйка салона заводила патефон, а хозяин топил буржуйку. Подали чай в роскошных фарфоровых чашках. К чаю несколько кусочков белого хлеба, который по желанию гостей можно было есть в обыкновенном или слегка поджаренном на буржуйке виде. В добавку к этому муж, как заправский официант, нарезал тончайшими прозрачными ломтиками копченую колбасу
Разговор потек как бы «интеллигентский». О том, что Фрейдкову [3] дали де Сталинскую премию по недоразумению. О том, что Большой театр вывезли в Алма-Ату, а наш Кировский почему-то оставили в Молотове (так назывался город Пермь с 1940 по 1957 год. — Ред.). О том, что в Алма-Ате засилье «Мосфильма», а «Ленфильм», наоборот, ютится на задворках, о том — наконец — что недурно бы выпить спирту.
Потом заговорили о вещах и покупках. Воентехник сказал, что видел на улице объявление о продаже уникального саксонского фарфора — роскошного обеденного сервиза.
— На Моховой, 36? — быстро спросила Валентина Михайловна, — Так я уже там была. Дорого просят… Семь тысяч!
Девица Зизи болтала без умолку, рассказывая о приключениях своей тетушки Марго, эвакуированной вместе с Ленфильмом в Алма-Ату.
— Представляешь, Валечка, ей удалось купить на базаре за какие-то шестьдесят рублей целый килограмм великолепных сушеных яблок! А свое старенькое габардиновое пальто она продала за две с половиной тысячи!
— Чему ты удивляешься, — лениво пожимает плечами Валентина Михайловна. Все-таки война идет. А вот роскошный Левитан всего за три банки сгущенки — это не умопомрачительно?
Зизи всполошилась, всплеснула руками, будто услышала что-то сенсационное об известном ей деле.
— Да неужели ты все-таки выменяла Левитана?
— Да не я, а Модест Яковлевич, — усмехнулась Валентина Михайловна. — Мне-то вот достались Саврасов и маленький Айвазовский.
— А ты уверена, что это подлинники, а не подделки?
— Уж как-нибудь, — просияла Валентина Михайловна, — подлинник от подделки могу отличить.
Так вот она зачем осталась в Ленинграде, эта художница со своим пройдошливым завгаром. Мне было и грустно, и гадливо — одновременно.
В голоде и в холоде, среди смертей и горя, в домах с неубранными мертвецами, живут среди нас ко всему приспособляющиеся люди. Они не голодают, нет. Они используют выигрышную ситуацию, меняют квартиры, скупают по дешевке художественные ценности и сокровища у доведенных до отчаяния людей.
Единственное, чем они рискуют, — это угодить под шальную бомбу. Но это любому в Ленинграде угрожает.
Возвращался до Литейного я с девицей Елизаветой. Возле запертых булочных выстроились очереди озябших молчаливых женщин.
— Скажите, Зизи, откровенно, откуда у вашей приятельницы это фантастическое благополучие? — спросил я, нисколько не рассчитывая на откровенный ответ.
— Да успокойтесь, — отвечала Зизи, — Валечка не ворует. Негде ей, да и не сумела бы. Просто она умеет жить… Запасы у них ровно на два года. Масло, консервы, сгущенка, шоколад. По высшей полярной норме.
То, что я услышал потом, было почти невероятно. Оказывается, еще в июле, на исходе первого месяца войны, Валентину Михайловну осенила счастливая идея. Зизи так и сказала — счастливая идея, — и в голосе ее прозвучала зависть.
Ленинградцы рыли окопы в пригородах, прощались со своими детишками на вокзалах, записывались в полки народного ополчения. А Валентина Михайловна отправилась в Арктический институт.
— Наведалась под благовидным предлогом от «Ленфильма», — рассказывала Зизи, — и попросила дать ей справку, что нужно, какое продовольствие, чтобы обеспечить автономное проживание человека в течение двух лет в условиях Арктики. Словом, очаровала всех, как она это умеет, заболтала… И дали ей научную справку с точным расчетом калорийности.
После этого Валентина Михайловна спокойно и не спеша произвела закупки — деньги у ней всегда имелись, — благо на магазинных прилавках всего еще было достаточно.
— Так что вот — сказала Зизи. — Валечка просто умеет жить, поэтому и блокада ей нипочем.
Персоналии
1. Папазян Ваграм Камерович (1888 — 1968).
Известный актер театра и кино, народный артист СССР, прославившийся ролями в классических трагедиях: «Отелло», «Гамлет», «Макбет».
2. Имелся в виду Борис Матвеевич Фрейдков (1904 — 1966) — бас, солист Ленинградского театра оперы и балета им.С. М. Кирова. Сталинская премия первой степени присуждена 10 апреля1942 года за исполнение партии Мамырова в опере П. И. Чайковского «Чародейка».
Страницы дневника: